– Со мной бы до этого поговорила!
– А что с тобой говорить? Ты же со мной не говорил? А мне было стыдно, хотелось как-то загладить. Все-таки там, считается, тяжелей. Хотя у нас тоже много работы. Работать везде одинаково, а… – Она не договорила, но он понял: речь шла не о тяжести работы, а об опасности.
– Ну и что он? – спросил Синцов про начмеда, вспомнив этого хмурого, бровастого генерал-майора, приезжавшего только вчера к Серпилину с докладом.
– Выгнал. Сказал: «Работай, где работала, а будете трепыхаться, рапорта подавать – я тебя вчистую упеку. Назначу комиссию и признаю ограниченно годной». Вынул из гимнастерки зеркальце и сунул мне в нос: «Погляди, на кого похожа». А мне как раз казалось, что я неплохо выгляжу.
Синцов услышал, как она усмехнулась, дрогнула щекой у него на груди.
– Разве я плохо выгляжу?
– Нет, – сказал он. – Хотел даже сказать тебе, что хорошо.
– А чего же не сказал?
– Побоялся.
– Ну и глупый, – счастливо сказала она. – Я так рада, что сегодня хорошо выгляжу. Я это сразу поняла, когда свечку зажгла, а ты стоял и смотрел на меня. Но все равно хотела от тебя это услышать. Я тебе записку написала такую спокойную, потому что конверта не было, так просто сложила вчетверо. Я, конечно, не думала, что Росляков может ее прочесть, а все-таки неловко, когда незапечатанная. Понял, да?
– Конечно. – Синцов вспомнил завезшего ему записку заместителя начальника медслужбы армии, горбоносого, щеголеватого подполковника Рослякова. – Он никогда не пробовал за тобой ухаживать?
– Только раз, – сказала Таня. – Когда тебя еще не было. А потом понял и переключился. Он хороший, у него только вид такой – бабника.
Но Синцов думал сейчас не о том, хороший или нехороший человек Росляков и какой у него вид, а о ее словах «когда тебя еще не было». В самом деле, было время, когда его еще не было! Смотря что считать этим временем?
Он рассказал ей, как Серпилин во время поездки в войска вспоминал про нее и про то, как они тогда, в сорок первом, все вместе переходили вброд Проню.
– Сказал, что, если у тебя со здоровьем будет плохо, надо полегче должность подыскать.
– Ничего мне от него не надо, – ожесточенно сказала Таня. – И ни от него, ни от кого. Три месяца проболталась в тылу в свое удовольствие, а теперь мне еще должность будут полегче подыскивать!
– Зачем так говоришь о себе?
– Затем говорю, что так и есть. Три месяца в том отпуску пробыла, который на войне никому не положен.
– Как будто от тебя зависело… Что ты себя мучаешь? Ведь если бы…
Но она не дала ему договорить:
– Что «если бы»? Если бы по-другому – не здесь бы я сейчас была и не тебя бы нянчила. – Она сказала это почти враждебно к нему, а в то же время тихонько притянула его голову к своей груди. Снова оторвавшись от него, она полусидела, прислонясь к стене, приткнув за спину подушку. – Вскакивала бы сейчас кормить. У меня знаешь сколько молока было? Когда не надо, так оно бывает!
И он вспомнил, как она, уезжая, говорила ему с тревогой: «А вдруг у меня молока не будет? Единственное, чего боюсь».
– Бабой была бы, с ребенком бы по ночам сидела, а не майора, подругу прогнав, принимала, – сказала она, не отпуская его голову.
– Чего ты плетешь?
– Конечно, плету. Потому что к одному себя приготовила, а другое вышло. Вот и бросаюсь сама на себя. И на тебя тоже, как дура какая-нибудь. Как будто ты в чем-то виноват!
– Никто ни в чем не виноват.
– Конечно, никто ни в чем не виноват. Так легче всего думать, – сказала она таким далеким и отчужденным голосом, словно в эту минуту вспомнила что-то совсем другое, чем все то, о чем они говорили.
И он тоже, может быть из-за этого ее вдруг отчужденного голоса, подумал о другом.
– Когда с Павлом виделся перед своей поездкой в Москву, смотрели с ним по карте. Не исключено, что ваша армия прямо на Гродно выйдет…
– А я почему-то чем дальше, тем все больше верю, что ты ее найдешь, – сказала Таня про дочь Синцова с какой-то даже чрезмерной горячностью, словно должна была убедить его, что правда верит в это.» – Найдешь! Ничего с ней не случилось.
Он заговорил о своей дочери, потому что не боялся этой темы. В последний раз они говорили об этом с Таней незадолго перед ее отъездом. «Не бойся, что я теперь сама рожу, – шутила она тогда. – Ты меня не знаешь. Меня на всех вас троих хватит. И накормлю, и обошью, и на службу не опоздаю!»
Но сейчас, заговорив о дочери, он и сам был не рад, потому что Таня никак не могла остановиться, для чего-то все повторяла и повторяла свое: найдешь, найдешь! Как будто это ее уже не касалось, а касалось только его. Как будто это он найдет, а она теперь тут ни при чем. Как будто, когда она раньше сама говорила про его дочь, надеясь, что у нее будет от него вторая, своя, это было одно, а теперь совсем другое.
– Не найдешь, а найдем. Если найдем, – сказал он.
Она ничего не ответила.
– Наверно, я зря заговорил с тобой про это, – сказал он.
– Наверно, – как эхо, отозвалась она и снова замолчала.
Он знал за ней это упрямое молчание, когда она вдруг вот так останавливалась. Это значило, что она может молчать сколько угодно. Нужных слов, чтобы ответить, не находит, а ненужными отвечать не хочет.
Так и молчали. Пока Таня не спросила:
– У Нади там, в Москве, был?
– Был.
– Как у них сейчас с Павлом?
– Не знаю. – Он уклонился от разговора. – Меня встретила хорошо. Накормила и даже ночевать оставляла.
– Почему ж не остался?
– В комендатуру пошел, у меня уже там койка была.
– А ты бы мог с ней? – вдруг непохоже на себя неожиданно грубо спросила Таня.