Но себя, конечно, пожалели. Своих последних часов. А тут еще с утра завел про боровка и мануфактуру…
Генерал промолчал, но Евстигнееву показалось, что и ему это не понравилось. Даже на минуту стало жалко генерала, что у него такой отец.
Завтрак закончили раньше, чем было назначено.
Генерал встал из-за стола и сказал девочке:
– Пойдем на двор, поглядим мою машину.
– Я ее уже видела, – сказала девочка.
Но генерал объяснил:
– У меня еще другая есть, большая, которой ты не видела.
И, взяв отца под локоть, тоже потянул за собой:
– Пойдем с нами, дадим людям проститься.
– И мы с вами, – застеснялась Аня, но генерал остановил ее.
– Мы пойдем, походим, поговорим там, а вы не спешите, прощайтесь, сколько потребуется. Можем и в десять пятнадцать выехать. На дворе сухо, в дороге нагоним.
И ушел на улицу вместе со своим отцом и девочкой, оставив им с Аней еще эти последние пятнадцать минут, на которые уже не надеялись. Наверное, заранее так решил.
«Да, в чем другом, а в этом он добрый оказался», – подумал Евстигнеев о Серпилине, вспомнив заплаканные глаза Ани и ее самый последний вопрос: «А может, все-таки оставит тебя…»
Вспомнил, затормозил машину перед шлагбаумом на переезде и, повернувшись, посмотрел на Серпилина.
Серпилин, оказывается, уже не спал – проснулся при остановке и сам смотрел на Евстигнеева. И когда их глаза встретились, Евстигнеев снова подумал то, что не раз говорил Ане: «Не оставит у себя».
В этом он и не добрый и не злой, а просто сделает, как решил. И, значит, надо проситься или в штаб полка, или на батальон, и чем скорее попросишься, тем больше сохранит к тебе уважения.
– Ну что, родственник, – улыбнулся Серпилин. – О чем думал, пока я спал?
– О себе, о своем рапорте, товарищ командующий.
– Если о рапорте, значит, не о себе, а обо мне. В таком деле, чем самому приказывать, все же легче на рапорте написать «согласен». Спасибо. Сколько проехали, пока спал?
– Поворот на Людиново проехали. Скоро направо поворот на Спас-Деменск. До Рославля еще девяносто пять километров. Это станция Ерши.
Старуха в черной железнодорожной шинели открыла шлагбаум.
– Пока по графику, – сказал Серпилин. – День серый. При солнце земля все же веселей смотрела бы.
И, поглядев на небо, сразу за переездом отвернулся от Евстигнеева и замолчал.
Сейчас, по дороге на фронт, у него было такое чувство, словно одна жизнь, не успев начаться, кончилась, а другая, не успев кончиться, опять началась. И эта прежняя жизнь, ненадолго прерванная всем тем, что было с ним в Москве, снова напоминала о себе: что она и есть та единственная жизнь, которой он будет теперь жить до конца войны.
Варшавское шоссе было для него дорогой воспоминаний. Все, мимо чего сегодня ехали до Юхнова и за Юхновом, было так или иначе памятно по зиме сорок первого и сорок второго годов.
Проехали Подольск, где шили для его дивизии маскхалаты…
Проехали Кресты, где в последние дни немецкого наступления на Москву он принимал дивизию…
Проехали станцию Воскресенская, которую он брал на третий день наступления; она так и оставалась с тех пор в руинах…
Проехали Юхнов, во взятии которого он тоже участвовал, и за Юхновом тот поворот налево, к райцентру Грачи, до которых дошла его дивизия и по его плану, глубоким обходом, почти без потерь взяла эти Грачи. Но с опозданием и не так, как вначале приказали; и за то, что не тогда и не так, его сняли с дивизии, хотя те, кто снимал, понимали, что он прав.
Сейчас бы за это не сняли. Возможно, наоборот; за умелый маневр благодарность в приказе получил бы. А тогда сняли.
На том повороте к Грачам даже хотел на минуту задержаться, но не стал. Много воды утекло с зимы сорок второго…
Серпилин услышал, как сзади, на сиденье, зашевелился и крякнул спросонок водитель, и, не поворачиваясь, спросил:
– Как, Гудков, выспались?
Евстигнееву было приказано сменить водителя, чтобы тот отдохнул перед последним, самым тяжелым участком пути.
– Выспался, товарищ командующий, – подавив зевок, сказал Гудков. – Прикажете сменить старшего лейтенанта?
– Пока не надо – после Рославля смените. Отдыхайте. Если хотите курить, курите, пока не за баранкой.
– Есть закурить, товарищ генерал! – весело отозвался Гудков.
Он хорошо знал, что, сколько бы часов подряд ни ехать за баранкой с Серпилиным, нет никакой надежды не только закурить, но и рот открыть: с водителем, когда он за рулем, генерал – ни слова. За исключением команды, где и куда свернуть.
– Не имел случая вас спросить, – сказал Серпилин, – как провели время в Москве? С родными виделись?
У Гудкова под Москвой, в Мытищах, жила старшая сестра.
– Четыре раза виделись, товарищ командующий. Два раза с ночевкой. Поговорили за всю войну.
– Как они живут?
– Живут по настоящему времени неплохо, товарищ командующий. И сестра и свояк работают – он на Мытищинском заводе, она на станции, имеют две рабочие карточки. У него на заводе обед. Зимой, говорит, обеды хорошие были, сейчас, правда, слабее. Ту добавку, которую за счет подсобного хозяйства имели, до лета не дотянули.
– А почему вдвоем? Детей нет?
– Почему нет? Есть. Только не на отцовских харчах, а в действующей – сами по первой норме там получают.
– Где они там?
– Дочь в дорожной службе, регулировщицей, а сына взяли в зенитную.
– В зенитную – повезло, все же больше веры, что жив будет, – сказал Евстигнеев и осекся, вспомнил, что Серпилин не терпит, чтоб отвлекались за рулем.
– А что сестра и свояк по карточкам получают? Хватает?