– На практике не так, – согласился он.
– Неужели, узнав меня, ты способен думать, что я не сумела бы там, на фронте, жить рядом, не мешая тебе?
– А я не о тебе говорю. Я о себе.
– Что значит о себе?
Он стал объяснять, что это значит: что на его плечах армия и что от каждой его ошибки и упущения будет зависеть жизнь людей и успех дела. Что у него, как у всякого человека, ограниченные силы и он обязан отдавать их войне и не думать на фронте ни о чем другом, в том числе и о ее безопасности…
– О своей безопасности я бы и сама подумала, но ладно, так тому и быть! Не поеду! – перебив его, сказала она со спокойной горечью.
Он поднял глаза так, словно она вынесла ему приговор.
– Что смотришь на меня? – Она рассердилась, что он ее не понял. – Что я тебе такого плохого сказала? Не поеду к тебе на фронт, не буду жить с тобой под одной крышей. Начнем жить под одной крышей, когда кончится война. А сейчас поеду на фронт в другую, не в твою армию и буду писать тебе письма. Иногда длинные, а ты можешь отвечать короткими, но каждый раз.
Он поцеловал ее руки и спросил:
– А почему ты все-таки не хочешь…
– Потому что это было бы глупо, бежать в загс, словно не верим друг другу. Для чего нам это нужно, пока мы не вместе?
Как ни странно, прошло всего четыре дня и четыре ночи с тех пор, как он в первый раз остался у нее, или с тех пор, как она в первый раз оставила его у себя. Как это вышло, в конце концов не суть важно. Важно, что это было и что они оба этого хотели и сделали так, как хотели.
Три ночи из этих четырех они были вместе, а одну у нее украло дежурство по санаторию. И они наутро встретились так, словно были в долгой разлуке.
Да, все это будет очень трудно, хотя бы и с очень длинными письмами – все равно трудно.
Все, о чем они говорили в эти дни и ночи, и лежа в постели, и сидя друг против друга за столом, и встречаясь на дорожках в столовую или в лечебный корпус, урывками, случайно и намеренно, – все это сложилось сейчас в одно длинное объяснение друг другу: кто ты – каждый из вас. И почему вы оба – каждый из вас – так нужны друг другу?
Она, улыбнувшись, вспомнила, как они сначала путались, потому что то одному, то другому казалось странным говорить «ты».
– При тех отношениях, которые у нас теперь с тобой сложились… – сказал он в то первое утро, когда проснулся у нее.
Эта фраза показалась ей глуповатой, и она перебила:
– Когда «теперь»? Отношения не начинаются с этого и не кончаются этим. И, как ни смешно, иногда обходятся без этого. У нас с вами, слава богу, не обошлось. И я рада этому. Но при чем здесь «теперь»? Теперь так? А до этого как?
Он сказал ей тогда «ты», а она ответила «вы». И усмехнулась, защищая себя от разговора, к которому не была готова. Всего за минуту до этого она сама подумала, что теперь хочет ехать вместе с ним на фронт, и это слово «теперь», которое она не произнесла, а он произнес вслух, в сущности, было ее собственным словом.
Но он, остановленный тогда ее усмешкой, на следующий день все-таки договорил, предложил ей выйти за него замуж.
Оказывается, это он и собирался сказать, начав с глуповатой фразы про «отношения, которые теперь сложились».
Почти все, о чем они говорили друг с другом за эти дни, все равно или выходило из войны, или уходило в войну.
Она знала войну. Хирург, сделавший около тысячи операций, не может не знать войны. Но как-то она сказала, что он, наверно, во много раз лучше ее знает солдатскую жизнь.
Он сначала кивнул, а потом, будто не согласился сам с собой, сказал:
– Вообще-то как не знать, если в августе стукнет тридцать лет службы. Знать – не знаю. Но своими глазами, как живет солдат на войне, теперь вижу реже, чем раньше. Армия – это уже не дивизия и не полк. Сколько я вижу его, солдата, до атаки, в которой он или живой останется, или умрет, или попадет к тебе на стол раненый? Минуту-две. С наблюдательного пункта, в бинокль или в перископ. Вижу: сидят в окопах, начинают по сигналу вылезать, бегут, падают, скрываются в дыму, который стоит после артподготовки. Перед боями, когда проводим рекогносцировки, ползаем на брюхе по переднему краю, выбираем место для прорыва, тут, конечно, вижу солдат и чаще и ближе, чем в другое время. Поговоришь с одним, со вторым, с третьим… Остановишься, а если надо, и задержишься, посидишь, солдаты хорошо чувствуют разницу между тем, кто действительно хочет их расспросить – узнать их настроение, их мнение о местности и противнике, и тем, кто делает это напоказ. А в разгар боев современная война оставляет командующему армией мало возможностей для прямого общения с солдатами. Если сумятица, окружение, то, что переживали раньше, – там, конечно, другое, там и сами порой оказывались на положении солдата или младшего командира. А сейчас, когда война, как говорится, вошла в свои рамки…
Выражение «рамки» показалось ей тогда странным и даже бесчеловечным, как будто война – что-то такое, что может войти в рамки или выйти из рамок. Но то, как он ответил на ее расхожие слова про хорошее знание солдатской жизни, заставило ее снова подумать о своей все усиливающейся любви к нему; он был глубже, чем казался ей сначала.
– А знаешь, – помолчав, сказал он, – о чем важней всего услышать солдату перед новым наступлением, когда у тебя во втором эшелоне стоит свежая дивизия и он уже понимает, для чего стоит, только дня не знает, когда начнется. Как думаешь, в чем солдат заботу о себе видит, каких слов ждет от тебя? Что и артиллерии у нас много к наступлению приготовлено, и тяжелой и самоходной, и гвардейских минометов! И что танки к нам придут! И что авиация штурмовая будет нас поддерживать, когда пойдем! Главное – штурмовая. Солдат прежде всего в штурмовую авиацию верит. Говоришь ему обо всем, кто будет за его плечами, потому что перед наступлением – много ли мало будет у него за плечами – это для него вопрос жизни и смерти… А еще важней твоих слов, если сам услышит, как по ночам танки грохочут, или увидит, как тяжелая артиллерия в лесах на закрытые позиции становится. Тут безвыходная диалектика: по букве закона, для сохранения тайны, не надо, чтобы солдат все это видел и слышал, а для его настроения, наоборот, надо.