Но Надя не заметила перемены в его настроении и продолжала, уже невпопад, говорить все тем же мрачным тоном, который теперь казался ему фальшивым:
– Когда освободят эти места, поеду искать его могилу. Не успокоюсь, пока не найду. Единственный долг, который остался за мной. Больше я ему ничего не должна. А это должна.
– А разве тебе не сообщили тогда, где он похоронен?
– Нет. Мне тогда позвонили о его гибели и сказали, что решено похоронить его в Москве, что уже погрузили гроб на машину, дали сопровождающих и повезли. А они оказались такие сволочи, что не довезли, бросили. И я еще разыщу их!
– Почему сволочи? Зачем так говорить? – сказал Синцов. – Вполне могли погибнуть по пути вместе с машиной под какой-нибудь бомбежкой. Наверно, не представляешь себе, что тогда на дорогах делалось. Люди, возможно, погибли, а ты их сволочами обзываешь. Зачем это?
Все, что она теперь говорила, задевало его, и ему хотелось противоречить. Казалось бы, худшие вещи выслушал от нее спокойно: и про то, что изменяет Павлу, и про то, что смотрит на это как на неизбежное. Слушал и не спорил: шут с вами, разбирайтесь сами! А вот сейчас, когда заговорила об этом своем давно погибшем Козыреве, вдруг задела какая-то неправда в ее словах. Стало стыдно за нее перед этим погибшим тогда человеком, и перед всеми теми, кто тогда погиб, и вообще перед тем временем.
«Сволочи, гроб не довезли», «Еще разыщу их…»! Нашла о чем думать, вспоминая то время!
– Гимнастерка моя не просохла?
– Сейчас посмотрю. – Надя вышла из комнаты и вернулась с его гимнастеркой. – Можешь надевать.
Но прежде чем отдать ему в руки, задержала. И, показав пальцем на нашивки за ранения, спросила:
– Мне Павел говорил про Козырева, что он ранил тебя, когда вы хотели его спасти. Это правда?
Синцов кивнул и взялся за гимнастерку, но Надя все еще держала ее.
– Когда с маху сказала тебе про эти нашивки, потом почувствовала, что по-глупому сказала; ведь одна из-за него, да?
«Ничего ты тогда глупого не сказала, – подумал Синцов. – А вот сейчас говоришь глупости, что-то из себя строишь».
– Он мог тебя убить, – задумчиво сказала Надя.
– Давай на другую тему! – Синцов забрал гимнастерку. – Мог убить, мог не убить! А может, наоборот, спас? Откуда ты знаешь? Не попади я в госпиталь, вдруг бы меня как раз за это время убили? Если на войне начать разбираться, почему, из-за кого, отчего, кто жив и кто помер, психом станешь.
Говоря все это, он натянул гимнастерку, прошел за ремнем и портупеей в переднюю и вернулся обратно.
– А с этими нашивками иногда думаешь: лучше б их не вводили, чтоб и на вопросы не отвечать и самому поменьше помнить. Что в этом хорошего?
– Вижу, ты уже собрался, – сказала Надя, выбитая из колеи его тоном. – Но все-таки, как теперь любят говорить, мы с тобой русские люди. Давай выпьем посошок на дорогу. А то пути не будет.
– Путь будет! Дальше фронта никуда не денусь! – усмехнулся Синцов. – Только бы дождь завтра не пошел. Тогда действительно последние пятьдесят километров будет не путь, а мука.
Он налил рюмки себе и Наде и подцепил на вилку кусок колбасы потолще. Они чокнулись и выпили.
– Позвони мне завтра утром, если не получишь «молнии».
– Хорошо, – сказал Синцов. – Если не получу, позвоню. – И вдруг вспомнил: – А как же с твоим письмом Павлу?
– Не буду ему писать.
– Как не будешь?
– Нет настроения. Увидишь – расскажи обо мне.
– Могу не сразу увидеть.
– Ничего, сам тебя найдет. Он же знает, что ты у меня был. Найдет, не беспокойся, – повторила Надя с покоробившим Синцова сознанием своей власти над человеком, о котором говорила. – Если бы села сегодня писать, мучилась бы, как получше наврать про себя, чтобы спокойно жил, не волновался. И перед тобой было бы неловко, что ты повезешь такое письмо. А на словах что захочешь, то и говори. Твое дело.
«Да, дерзка ты, – подумал Синцов с каким-то даже удивлением перед решимостью этой женщины взвалить все – и правду и неправду – на его плечи.
– И дерзка и расчетлива – все вместе! Почти уверена: не скажу ее мужу ничего из того, чего он не должен знать. И права. Действительно не скажу».
– Звони про телеграмму. Получишь или не получишь, все равно звони, – сказала Надя. – Если после десяти, позвони на работу.
Она оторвала уголок от лежавшей на столе газеты, написала на нем телефон и протянула Синцову.
– Удивляешься, что работаю?
– Нет, почему? – Синцову стало неудобно, что он и в самом деле удивился этому.
– Ничего, не ты первый. А я уже давно работаю.
– Кем?
Надя рассмеялась:
– На это трудно ответить. Если в двух словах – «палочкой-выручалочкой». В театре работаю, – добавила она серьезно. – Заведовала костюмерной, была администратором, роли на машинке печатала. Делала все, что просили. Муж убит, мамочка в эвакуации, а я – животное общественное. В начале войны пошла туда с тоски, а потом привыкла. В последнее время перешла в помрежи.
– Это что значит? – Синцов слабо разбирался в театральной жизни.
– А это тот, кто спектакль ведет. Разве тебя не удивляет, что все артисты всегда вовремя выходят и уходят со сцены, и за сценой стреляют вовремя, и море вовремя шумит, и собаки вовремя лают… Так вот все это я!
Как только Надя стала рассказывать о театре, Синцов вдруг понял, кто был тот выставленный им за дверь парень, о котором она говорила так, словно его нельзя было не знать.
Ну конечно же он знал этого человека по нескольким ролям в кино еще до войны и теперь, во время войны. Это был очень хороший артист, во всяком случае Синцову он нравился. А странные, словно выгоревшие волосы, которые помешали сразу узнать его, наверно, покрашены для съемок в какой-нибудь новой картине.