Едва Захаров кончил разговор с Бойко, как позвонил Львов. Спросил без предисловий:
– Вам сообщили о решении?
– Сообщили.
– Я передал приказание в воздушную армию, – сказал Львов. – К десяти ровно подготовят на могилевском аэродроме самолет.
– Ясно. – Захаров ждал, не добавит ли чего-нибудь Львов.
Но Львов ничего не добавил.
И Захарову пришел на память разговор с Серпилиным про Львова, только что положившего сейчас трубку.
Многого не говорят друг другу люди на войне. И время не позволяет, и обстановка неподходящая, а вдруг, придется к случаю, такое скажут, что ахнешь, не ожидая услышать.
Тогда, в тот вечер, незадолго до наступления, вернулись с передовой и заговорили об артснабжении, о том, сколько снарядов придется выкладывать прямо на грунт в районе артиллерийских позиций, потому что, если складировать их далеко в тылу, при быстром продвижении не успеешь подать вперед. И вдруг Серпилин сказал:
– Пойдем вперед, вполне возможно, что и на Могилевщине и дальше увидим свои довоенные склады…
И стал после этого рассказывать, как гулял по дорожкам Архангельского с другим выздоравливающим, с генералом интендантской службы, и тот вспоминал про Львова – что когда мы в начале войны, отступая, потеряли в западных округах много складов вооружения, особенно винтовок и пулеметов, то вышло это отчасти по вине Львова. В сороковом году Львов написал докладную записку против предложений некоторых военных о более глубоком тыловом складировании и боеприпасов и вооружения и поставил в этой записке вопрос на политическую почву: доказывал, что стремление к глубокому тыловому складированию связано с пораженческими настроениями, и, напротив, выдвигал предложение складировать все это ближе к границе, чтобы в случае войны дополнительные перевозки не вызывали задержек в нашем наступлении. Захаров, услышав об этом, только крякнул от злости. А Серпилин неожиданно для него сказал про Львова:
– Надо признать, что своя логика у него была: раз абсолютно уверен, что с первого дня пойдем наступать по чужой территории, – значит, надо и склады поближе, а то потом вези все с Урала! Если взять его логику за основу, по-своему прав был.
– Он прав, а кто же неправ? – спросил Захаров.
– А это уже более сложный вопрос, кто неправ, – сказал тогда Серпилин.
– Как потом война показала, все мы оказались в том или ином неправы. Многое – как вспомнишь – по-другому бы перевоевал!
– Что значит «все»? – возразил Захаров. – Вот ты конкретно, если б с твоим участием обсуждалось, за что бы голос подал?
– Смотря когда, – сказал Серпилин. – Сейчас, когда знаем ход войны, конечно, проголосовал бы безошибочно. А тогда, не предвидя хода войны, не знаю. Скорей всего, исходя из своих представлений о силах противника, насчет размещения складов стоял бы за золотую середину. А вообще-то, кто его знает… Когда задним умом думаешь, надо стараться быть справедливым не только к себе, но и к другим.
«Это верно, – подумал Захаров о Серпилине. – Ты-то всегда старался быть справедливым к другим, а не только к себе».
И мысленно увидел там, на другом конце телефонного провода, только что говорившего с ним Львова, его треугольное лицо. И подумал о себе, что теперь, после гибели Серпилина, у Львова отпадет желание перевести его, Захарова, из этой армии в другую. Теперь не для чего! Тот, с кем он, Захаров, по мнению Львова, спелся, того уже нет. Кончилась спевка.
Сказанное Львовым про самолет требовало немедленных действий, и Захаров стал действовать. Позвонил всем, кому требовалось, что завтра в десять гроб с телом Серпилина должен быть доставлен к уходившему в Москву самолету. Предупредил начальника штаба тыла, который непосредственно занимался всем этим, что привезут генерал-полковничьи погоны и надо пришить их на китель покойного. Приказал прислать сюда на КП Синцова и стал выяснять, вернулся ли с передовой Кузьмич. Оказывается, еще не вернулся. Велел поскорей разыскать, чтоб ехал, а то у Кузьмича была привычка ночевать в частях, любил это.
И, сделав все, что было нужно, вернулся к той же мысли, на которой прервал себя, к мысли о том, что Серпилин – справедливый человек. Еще не привык думать о нем – «был», все еще думал в настоящем времени. Конечно, как всякий привыкший к власти человек, Серпилин не любил, когда что-нибудь вдруг делалось вопреки его намерениям. И когда в его власти оставалось переделать по-своему, переделывал и через чужое самолюбие способен был перешагнуть без колебаний. Но привычка к власти не погасила в нем чувства справедливости. Не считал про себя, что всегда прав – потому что власть в руках. Ломал сопротивленце подчиненных и гнул по-своему, только когда действительно был уверен, что прав. А с другой стороны, если был уверен в своей правоте, без остатка использовал все допустимые возможности, чтобы доказать эту правоту тем, кто над ним. В этом и была его сила.
«Да, в этом и сила», – словно кому-то доказывая это, еще раз мысленно повторил Захаров. А тот, кто гнет только потому, что у него власть, тот и сам легко гнется, как только на него с верхней ступеньки надавят. В таком человеке не сила, а тяжесть: сколько на него сверху положат, столько он и передаст вниз, по нисходящей.
А Серпилин – человек сильный, но не тяжелый.
Захаров снова по привычке подумал о Серпилине в настоящем времени – как о живом.
Главный хирург, когда приезжал, показывал осколок, которым убило Серпилина, как говорится, приобщил к делу, но сначала показал. Оказывается, этот осколок после того, как убил Серпилина и покалечил пальцы Гудкову, упал на дно «виллиса»; сделал все, что было в его силах, и упал, – вот и все, что потребовалось, чтобы лишить армию командующего.