Вопреки заведенному порядку обозначать для авиации сигналами с земли только тот рубеж, на котором головные части, в дивизии у Нестеренко вдруг начали давать ракеты из второго эшелона. И медсанбат себя обозначил, и какая-то хозрота себя обозначила – всем вдруг захотелось показать, где они есть. В результате запутали девятку штурмовиков, которые, считая по сигналам, что летят уже над немцами, рубанули по своим. Пришлось повторить строжайший приказ по армии: чтобы показывали авиации свое положение лишь те, кто идет впереди!
Артемьев ответил, что приказ получен, и доложил, как он исполняется.
Серпилин спросил о приказе не потому, что сомневался, получен ли, а просто пользовался своим пребыванием в войсках, чтобы лишний раз проверить, как поняты приказы. Иногда внизу неточно понимают тот или другой приказ потому, что сам он неточен, – отдан без учета обстоятельств, очевидных внизу и неочевидных наверху. Так тоже бывает, и приходится ругать за это уже не подчиненных, а самого себя. Если, конечно, хватает чувства самокритики, которая в армии тем трудна, что требовать ее от тебя никому не положено, и, значит, она целиком на твоей совести!
Работу штурмовиков здесь, на участке подвижной группы, сегодня с утра не планировали. Почти вся авиация фронта работала севернее, там, где, преследуя немцев, шли к Березине правофланговые корпуса Серпилина, а сюда могла быть вызвана только в случае критического положения. Ничего не поделаешь, над каждым солдатом по самолету все равно никогда не будет…
– Как у вас, пока тихо? – спросил Серпилин.
– Тихо. Пока выдвигались, слышали, уже в темноте, звуки боя, а пришли – все закончилось. Самоходки и саперы без нас немца остановили.
– На Бобруйском шоссе ближе к ночи тоже пытался прорваться, знаешь об этом?
– Знаю. Ильин там вместе с танкистами воевал, сразу мне донес.
– Значит, хотя временно и перешел в другое подчинение, тебе доносить не забывает! С командиром подвижной группы связь имеешь?
– И связь имею, и ездил к нему сегодня. Познакомился и поле боя посмотрел. Они там, на Бобруйском, не не меньше, чем тут, наворочали.
– О чем с ним договорились?
– Договорились, чтоб самоходный полк оставил передо мной здесь, на этом шоссе. А там, на Бобруйском, попросил меня, чтоб я погуще поддержал артиллерией. Считает, что немец, скорей всего, будет еще раз на Бобруйск прорываться.
– Возможно! По словам пленных, у них штаб армии был там, в Бобруйске, – сказал Серпилин. – Где командир самоходного полка?
– Впереди, в лесу, в километре отсюда.
– Связь имеешь?
– Имею, – сказал Артемьев. – Только надо назад повернуть, ко мне на КП.
– Чем назад, лучше вперед, – сказал Серпилин. – Тем более по телефону все же хуже видать! Садись в свой «виллис», показывай дорогу, я за тобой.
– И, повернувшись к Синцову, приказал: – Синцов, сядь к полковнику! – Заметил, что Синцов с Артемьевым переглянулись, как хорошо знакомые люди, и вспомнил разговор накануне наступления, что они свояки. «Пусть проедутся вместе. При командарме не больно-то поговоришь!»
– Как жизнь, Паша? – спросил Синцов, сев в «виллис» позади Артемьева.
– Пока плохая, – сказал Артемьев. – Будем ли действовать, неизвестно. Возможно, и без нас обойдутся. Хорошо, хоть Ильин вчера повоевал! Под чужой командой, а все же наш полк! В остальном – нормально! От Надежды вчера письмо получил. Просит узнать про Козырева: когда его тело в Москву не сумели вывезти – может, с дороги вернулись и все же где-то здесь похоронили. А где и у кого я буду это узнавать, мозгами не пошевелила!
Синцов вспомнил, как Надя говорила о Козыреве там, в Москве, и промолчал. Когда после возвращения из Москвы увиделся накоротке с приезжавшим в штаб армии Артемьевым, ничего, конечно, не сказал ему про то, что видел у него дома. Даже порадовался краткости свидания, которая позволила меньше кривить душой. Спешка в таких случаях помогает.
И сейчас, когда Артемьев заговорил о Наде, Синцов был рад, что они почти тут же свернули и остановились в лесу.
Артемьев выскочил и пошел навстречу Серпилину.
Командир самоходного полка спал в палатке. Было слышно, как его будят: «Вставайте, товарищ подполковник, командующий прибыл». Серпилин стоял перед палаткой и ждал. Артемьев поспешил объяснить, что командир самоходного полка не просто так валяется, а, наверно, лег, ослабев от потери крови. Вчера ему осколком целый лоскут на предплечье вырвало, глубоко, до кости.
Подполковник выскочил из палатки одетый и подпоясанный, в кожанке с полевыми погонами. Но гимнастерки под ней, кажется, не было: надел прямо на белье.
Докладывая, с трудом держал руку у козырька.
– Вольно, опустите руку. Ранены, а в донесении командира подвижной группы не читал об этом! Вы ему не докладывали или он мне?
Серпилин с насмешливым сочувствием смотрел на подполковника: как выкрутится? Как ни ответь, все плохо! Сказать – не доложил, – и взять вину на себя. А сказать – доложил, перевалить на другого – тоже нехорошо!
– Так точно! – глядя в лицо Серпилина, после секундного колебания отчеканил подполковник.
Серпилин рассмеялся и, сбросив напускную строгость, сказал Артемьеву:
– На вид подполковник Гусев с ног не валится, но там, по дороге, я обогнал, подходит твой медсанбат. Пришли все же сюда, прямо на позиции, Никольского Павла Павловича. Он у вас по-прежнему?
Артемьев подтвердил, что ведущий хирург медсанбата все тот же, что был при Серпилине.
– Пусть осмотрит подполковника Гусева и решит его судьбу. А то у Гусева по штату в полку врач один, и тот небось в горсти у командира. Какое Гусев ему прикажет написать заключение, такое и напишет. А все остальное, кроме своего ранения, донес точно? – продолжая улыбаться, спросил Серпилин у Гусева. Ему нравился этот подполковник в кожанке, молодой, наверно, смелый и рукастый и, несмотря на ранение, счастливый тем, что вчера сделал.