Таня сидела, все еще онемевшая, и смотрела на него. Разве она думала, когда шла сюда к нему, что ее ждет горе? Да, горе. Когда считали, что человек умер, а он на самом деле жив – разве это горе? Да, горе. Вот такая странная жизнь, что это оказывается вдруг горем. Как это может быть? А вот так и может быть.
– Ты ни в чем не виновата. – Каширин принял ее молчание за согласие с собой. – Допустим, так вышло, что именно ты рассказала ему про нее. Но ты же, как и я, действительно считала тогда, что ее нету. Была в этом больше чем уверена!
Он так и сказал: больше чем уверена. Да, больше чем уверена! И он был больше чем уверен. И ты была больше чем уверена. Только одна разница, что ему, мужчине, говорящему все эти, может, и правильные слова, не встречаться с Синцовым, а тебе, женщине, встречаться. Тебе обнимать его, и ложиться с ним в постель, и быть с ним.
«Больше чем уверена». Ее почему-то особенно терзали эти слова: больше чем уверена. Была больше чем уверена и рассказала ему, как умерла его жена, и он стал тоже больше чем уверен. А теперь, когда он больше чем уверен, надо рассказать ему, что его жена не умерла…
Каширин поднялся расстроенный и сказал, что пойдет к себе в штаб. Таня тоже встала.
– Слушай, – вспомнил он, уже надевая фуражку, – я же, наверно, могу до него дозвониться. Не до него, так до дежурного по оперативному отделу. Дозвонюсь и предупрежу, что ты завтра на месте будешь.
– Не надо, – испугалась Таня. – Не надо, – повторила она так, словно Каширин может все-таки сделать по-своему.
Когда Каширин предложил позвонить Синцову, ей пришло в голову: как только она вернется, пойти к начальнику медслужбы и все объяснить и попросить, чтобы ее сразу же, избавив от встречи с мужем, перевели куда-нибудь в другую армию; написать ему обо всем этом уже оттуда.
Начальник медслужбы, наверно, мог бы это сделать для нее, но она сама, оказывается, не могла!
Вместо этого, когда была у генерала, внезапно для себя попросилась, чтобы ее отправили врачом в полк, в санроту. Вспомнила, как в прошлом году одна женщина-врач из их отдела настояла на этом, и пошла в санроту, и уже через неделю погибла. Лихорадочно подумала в ту минуту: «Вот и меня пусть так убьют, и очень хорошо, и лучше всего!»
Но когда генерал, старый и умный человек, отругал ее и высмеял, она не настаивала на своем, потому что все это была только вспышка отчаяния. А она не любила этого ни в себе, ни в других людях – когда на войне что-то делают или хотят сделать с отчаяния.
Всю эту неделю она и ждала и боялась встречи. То убеждала себя, что скажет ему все сразу – как с моста в воду! То, потеряв решимость, виновато представляла себе, как все будет, если она ничего не скажет. Даже встретив Зинаиду с одеялом через плечо, все еще не знала, как будет. И, только потянувшись и прижавшись к нему в темноте на улице и почувствовав, что не может отказаться от этого, поняла, что сейчас ничего не скажет.
Она дала ему этой ночью почувствовать, как ей хорошо с ним, и старалась доказать, что и ему лучше, чем с нею, никогда и ни с кем не будет.
Да, она думала об этом и хотела, чтобы он это почувствовал, и не удерживалась этой ночью от того, от чего раньше часто удерживалась.
Ей хотелось быть такой, чтобы он был не способен думать о других женщинах. Поэтому она так грубо и спросила его про Надю. Хотела услышать от него, что ни о ком, кроме нее, не думает и не может думать.
Когда он заговорил о Гродно и о своей дочери, она поняла, что уже не может думать о его дочери так, как думала раньше. Не может, потому что хотя сама еще по-прежнему здесь, с ним, но там, за линией фронта, у него теперь не только его дочь, но и его жена. О них можно думать, что они умерли и что они живы, но она должна надеяться, что они живы. Не только эта его девочка, но и мать этой девочки, его жена. Или его настоящая жена, как она беспощадно подумала о самой себе.
«Да, я не виновата. Ни в чем не виновата, – вспоминала она слова Каширина. – Да, если она там не осталась жива, а умерла, я действительно ни в чем не виновата. Ну, что же тогда, мне хотеть ее смерти? Хотеть, чтобы она не спаслась, для того чтобы я была не виновата? А я уже почти хочу этого. Потому что я с ним. И хочу и дальше быть с ним. И только если я заставлю себя не быть с ним, только тогда я, даже в глубине души, не буду хотеть ее смерти. А если я останусь с ним и ничего не скажу ему, то – как это ни ужасно – я все равно не смогу хотеть, чтобы она спаслась. Буду только уговаривать себя, что хочу этого. Я не должна больше быть с ним. И все это, что было сегодня, все это должно быть в последний раз», – подумала она, и ей стало безмерно жалко себя и своего тела, которое последний раз прикасалось к нему, которое он в последний раз обнимал, которое будет теперь одно, без него. Если она сделает так, как решила. Так, как она должна сделать.
Она думала о нем, как если бы они этим утром навсегда прощались. Может быть, у нее не хватит на это сил. Но все равно это будет только отсрочка, все равно она не сможет с ним дальше жить, не сказав. И не сможет, сказав. Даже если бы он сам потребовал этого.
«А сможет ли он быть со мной после того, как я скажу ему это?» – подумала она уже не о себе, а о нем.
Ей пришло в голову то, чего никогда не приходило раньше: ведь они сошлись с ним, думая, что той женщины нет на свете; и это совсем другое, чем если бы та женщина была жива, а он все-таки, хотя она была жива, любил бы не ту женщину, а тебя?
Она мысленно с ужасом соединила несоединимое – себя, лежащую с ним здесь, в постели, и ту женщину, там в Германии, которая, среди той жизни, может быть, только и существует силою веры в свое будущее. И даже мысленно лишить ее этой веры – все равно что убить. Одно оправдание, что она ничего не знает. Но достаточное ли?